Рецензия на книгу Елены Шварц «Видимая сторона жизни»
Книга Елены Шварц резко отличается от других книг серии «Инстанция вкуса» — прежде всего в жанровом отношении. Никита Елисеев, Дмитрий Быков, Виктор Топоров были представлены в сборниках «Лимбус-пресс» прежде всего как влиятельные в известных кругах критики, пишущие о текущей литературной жизни. Елена Шварц меньше всего претендует на статус критика. Она — поэт, «этим и интересна», к месту цитируя Владимира Маяковского, которому посвящено одно из вошедших в «Видимую сторону жизни» эссе. Проза Шварц — это в основном как раз то, что именуют «прозой поэта», особый литературный жанр, основателем которого в России был, может быть, Константин Батюшков. А вершинами — «Шум времени» и «Четвертая проза» Мандельштама и некоторые произведения Цветаевой.
Проза поэта — не проза в обычном смысле, не критика, даже не совсем эссеистика. Это особого рода тексты, рождающиеся по поводу стихов и в связи со стихами. Но при этом они могут относиться к вершинным творениям национальной литературы.
Проза Шварц уже выходила отдельной книгой («Определение в дурную погоду») в 1997 году в издательстве «Пушкинский дом». Новая книга частично совпадает с ней по составу. Главное из того, что добавлено, — циклы коротких автобиографических рассказов («Видимая сторона жизни» и «Литературные гастроли») и примыкающие к ним по содержанию разрозненные «непритязательные заметки», печатавшиеся в газетах и журналах (самая яркая из них — «Пусть плачет раненый олень...»). В сущности, это — конспект настоящих литературных мемуаров, но конспект удивительно емкий и самодостаточный.
На ста с небольшим (в общей сложности) страницах почти карманного формата умещается несколько исторических и культурных пластов — и театр Товстоногова, где мать Елены Шварц, Дина Морицевна, была завлитом, и ленинградская «вторая культура» 1970-х c ее напряженной интеллектуальной жизнью пополам с пьяными безумствами, и Европа 1990-х, увиденная глазами поэта-гастролера... Все эти пласты «схвачены» в отдельных, на первый взгляд случайных, иногда анекдотических эпизодах — которые тем не менее складываются в единую, цельную и убедительную картину. Про «видимую сторону жизни» поэта, обрамляющую стихи и не попадающую в них, сказано ровно то, что нам надо знать, — не больше, но и не меньше. Лаконизм прозы Шварц связывает ее (с поправкой на жанр, конечно) со специфически петербургско-ленинградской традицией короткой и емкой новеллы — от Леонида Добычина до Рида Грачева и Сергея Довлатова. Грустная и смешная история единственной встречи юной Шварц с престарелой Ахматовой больше говорит о внутренней структуре петербургской поэтической школы, о двойственных отношениях с наследием Серебряного века, об изменении языка и взаимном непонимании эпох, чем поведала бы длинная статья. Кратко и без эмоций описав собрание Союза писателей, посвященное распределению автомобилей «Москвич», Шварц высказала все, что имела высказать о советской литературе и ее институциях. И наконец — место, которое стоит процитировать, — из «Литературных гастролей». Речь идет о поездке группы русских поэтов в Нью-Йорк, сопровождавшейся целым рядом с юмором описанных несчастных происшествий, травм и недоразумений:
«Уходя, мы оглянулись и увидели Драгомощенко с черной повязкой, рядом с несчастным, нервно курящим Кутиком с зияющей раной во лбу. И засмеялись. Вот настоящая эмблема для фестиваля русской поэзии, где бы он ни проводился».
Но Шварц не была бы самой собой, если бы эта вереница четко и точно описанных эпизодов как-то сама собой не переходила (в финале «Литературных гастролей») в провоцирующую фантасмагорию. С той же интонацией, что и все остальное, описывается участие... нет, не Елены Шварц, а поэтессы Тины Бриллиант (от лица которой, собственно, написаны «Гастроли» — «она моих лет, она похожа на меня как две капли воды») вместе с другими лучшими поэтами сего бренного мира (американским библиотекарем, происходящим от Плантагенетов, тибетским монахом и двухголовым японцем) в странном поэтическом чтении, организованном неким Александром Карлоффом на тонущем корабле в Атлантическом океане. Реальность оказывается условной, игрушечной и басенной, заключенной в обрамление мифа и притчи. Но, по словам Шварц, «и культура, и история — это мифы. Это — единственная форма переработки реальности, делающая ее хоть сколько-нибудь удобоваримой, как еда для детей» («Определение в дурную погоду»). При этом здесь практически невозможно разделить тонкую литературную игру и искреннюю убежденность в пронизанности мира иноприродными стихиями. Когда Шварц пишет о том, как она, гуляя с пуделем и набредя на лесную избушку, «потревожила домового», чувствуется, что последний для нее почти так же реален, как пудель. «Вся моя жизнь — чудесный случай и таинственный сон. А таинственнее всего чудесного — стихи». Эти слова не случайно вынесены на обложку книги.
Шварц подчеркнуто много, не стесняясь, говорит о себе. Но она заранее обезоруживает возможных хулителей: «В мании величия, свойственной почти каждому, есть некая истина, ибо — «все вы — боги»». В случае Шварц особого рода эгоцентризм, подобающий поэту (поскольку направлен не на себя как личность, а на себя как творческую функцию), уравновешивается самоиронией. В ее мини-эссе прозаичное, бытовое, забавное так же легко переходит в высокое и таинственное (и наоборот...), как в ее стихах. «У меня почти нет ногтей... Все грызу и грызу. Зато я одна такая, больше нет ни одной здоровой женщины в возрасте от 15 лет до бесконечности, у которой ногти были бы так постыдно уничтожены. Это моя единственная телесная странность. Впрочем, нет — душевные аномалии порождают и физические. Например, иногда один из пальцев на левой руке как бы начинает видеть...»
В центре жизни и центре внимания Шварц — поэтическое искусство, которое она определяет с цветаевской афористичностью: «Поэзия есть способ достичь нематериального (духовного) средствами полуматериальными» («Поэтика живого»). Говоря о других поэтах (старых и современных), Шварц демонстрирует владение самыми разными приемами интерпретации стихов. Наименее органичен для нее традиционный филологический анализ — хотя, как показывает статья о Сергее Петрове, Шварц вполне владеет и им. «В его стихах разные слои языка, бытовые и возвышенные, сплелись в любовной схватке, заставляя читателя падать с высот чуть ли не в очко нужника и возлетать обратно». Точно и смело сказано. Но, пожалуй, более глубока и самобытна Шварц там, где она читает стихотворение «изнутри», как бы входя в кожу поэта (советую обратить внимание на замечательный пассаж о мандельштамовском «Щегле» в «Поэтике живого») или находит емкий (и субъективный) образ, характеризующий мир поэта: у Кузмина — вода, у Фета — зеркало... А Олег Юрьев, которого Шварц выделяет среди поэтов следующего за ней поколения, — «не человек, а некий полый шар, изукрашенный изнутри множеством глаз и главным глазом в сердце».
Автобиографические заметки, «Определения в дурную погоду» и статьи о поэзии составляют большую часть 350-страничного томика. В него вошли также некоторые сюжетные рассказы. Здесь и фантастические новеллы, вызывающие на первый взгляд ассоциацию с Борхесом, хотя в случае Шварц генезис явно другой («Трогальщик», «Габала»), и ранний исторический рассказ «Комедиальный правитель», посвященный с юности любимому Шварц русскому XVIII веку. Эти произведения интересно задуманы и построены, и лежащая в основе каждого из них метафора напоминает о поэзии Шварц; но мне, пожалуй, не хватает в этих рассказах лаконизма и интонационной точности — в сравнении с автобиографическими произведениями Шварц и «Определениями в дурную погоду». Лучшее сюжетное произведение Шварц-прозаика — повесть «Взрывы и гомункулы», написанная четверть века назад, давно напечатанная, но недооцененная. Между тем это — конспект «игрового» романа, который, появись он в конце 1980-х, имел бы шанс, пожалуй, стать бестселлером. А можно сказать иначе: это уникальный (и удачный) пример перевода в иной вид словесного творчества сюжета и структуры какой-нибудь так и не написанной «маленькой поэмы» Елены Шварц. В любом случае автор правильно поступил, включив эту повесть в свою новую книгу.
|